Июль 41 года. Романы, повести, рассказы [сборник Литрес] - Григорий Яковлевич Бакланов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Случилось что-нибудь?
Она не ответила. Много позже рассказала, как, стоя уже в кроватке, в трусах и в майке, он попросил: «Можно, я надену фланелевую пижамку?» И вдруг заплакал, прижался к ней, к чужой женщине, всхлипывая: «Мне ее бабушка Галя сама сшила…»
У Тани были школьные каникулы, но раз в неделю к ней приезжали две девочки из ее класса, троечницы по русскому языку, она занималась с ними, разумеется бесплатно, и Витя тоже сидел на краешке стола и писал. Потом они вместе обедали, шли провожать девочек на станцию и там, гуляя, ждали меня из города.
– У него, оказывается, хороший слух. – Таня делала все новые открытия в этом чужом мальчике. – Мы с ним пробовали петь на два голоса из «Пиковой дамы»…
– У вас классический репертуар?..
– А мы с ним давно уже поем. Помнишь это место? – Она тихо напела: – «Уж вечер, облаков померкнули края, последний луч зари на башне умирает, последняя в реке блестящая струя с потухшим небом угасает…» Он спросил: «А как это он умирает?»
Мы шли вдвоем, я нес тяжелую кошелку, как обычно из города, Витька впереди нас рыскал по лесу, то на одну сторону тропинки перебежит, то на другую.
– И как ты ему объяснила?
– Никак. Помнишь поваленную березу? Мы обычно на ней сидим, ждем тебя. И как раз солнце садилось. И все это он видел сам, я только показывала ему. Он – городской мальчик, он, может быть, впервые так все видел. И сам увидел, как облаков действительно померкнули края.
Дождь застал нас на середине пути. Я накинул свою куртку Витьке на голову, он обнял себя ею и шел очень довольный. Ветра не было, дождь падал отвесно между прямыми стволами сосен, и, когда мы выходили из леса, уже блестела впереди глинистая дорога и видно было, как в крайнем из домов белый дым из трубы не подымается вверх, а шапкой садится на крышу, течет понизу в сыром воздухе. Вернулись мы вымокшие.
К утру ветер переменился, и сразу почувствовалось, что времянка наша – летняя. Когда я шел на электричку, далеко было слышно, как на соседней улице перекликаются петухи, во многих домах уже топили печи, пахло в поселке древесным дымом, а в лесу черные от дождя, мокрые понизу стволы сосен заметно посерели с наветренной стороны. Вечером мне объявили: у Вити болит горло. Оказалось, теща в обед еще заметила, как он глотает с трудом, попробовала лоб – горячий.
– Что ж ты не жаловался, дурачок?
– Я боялся, меня ругать будут.
Всю ночь горела электроплитка, кирпич на ней раскалился. От красноватого света огненных спиралей казалось – и лицо мальчика пылает от жара, дышал он тяжело. И засыпая, и просыпаясь, я видел, как Таня вставала к нему в ночной рубашке, давала пить, садилась в ногах кровати. К утру ему вроде бы стало полегче. Договорились мы так: я позвоню матери, она – врач, пусть решает. Но Нади нигде не было. И день в редакции выдался особенно суматошный, я успокоил себя тем, что, если плохо, Таня найдет, откуда позвонить мне, сбегает на станцию, попросится в чью-нибудь дачу. Но под конец работы мне стало что-то не по себе, всю дорогу в электричке я простоял в тамбуре у дверей, словно от этого поезд быстрей шел.
Потом уже Таня рассказала мне, как она бегала, искала врача, нашла в ведомственном санатории, уговаривала, просила, но врач («главное ведь – женщина») отказалась бросить прием высокопоставленных больных: «Привезите ребенка. Где-нибудь здесь, на участке, посмотрю его». А сама сидела с сестрой в пустом кабинете: какие там больные, там – отдыхающие. Тем временем теща, видя, что помощи нет и нет, а ребенку все хуже, решилась: накрутила на щепку ватный тампон, умокнула его в керосиновую лампу и смазала Вите горло керосином и раз, и другой, рассудив, что в керосине ни одна бактерия не выживет. Была еще тревожная ночь, но утром, бледный, слабый, одни глаза на лице, он, сидя в кровати, попросил есть, и я видел, как Таня тайком поцеловала его в двойную макушку.
Все лето и осень Витя прожил у нас. Несколько раз Надя делала не очень уверенные попытки забрать сына, однажды я даже привез его на условленную станцию метро, и были объятия, слезы, и вернулся он со мной вместе: что-то у Нади в жизни не ладилось, она опять куда-то уезжала. Да и нам, честно говоря, не хотелось отдавать его, привыкли, стало бы без него вдруг пусто. Больше всех привязался он к теще, с ней он был целые дни.
– Такой хозяйственный! – гордилась она. – «Бабушка, хурму дают!» – «Да ты замерзнешь стоять, тут очередь на полтора часа». – «Не замерзну!» Вся очередь на него дивилась, под конец уж пропустили нас вперед.
Он заметно подрос с лета, теплые вещи стали малы, и Таня купила ему черные валеночки, синюю пуховую куртку, теплые штаны к ней, а теща связала шерстяной шлем. И такой он складненький был во всем этом.
Как-то вечером мы пошли с ним прогуляться перед сном. Я держал в руке его пуховую варежку, в ней шевелилась крошечная его рука, приноравливался идти в ногу: на один мой шаг – три-четыре его шажка. И среди сотен «почему», на которые я пытался отвечать, думал о том, как все в жизни странно складывается: ведь вот мог бы это быть мой сын… Мы проходили с ним мимо освещенной витрины хозяйственного магазина, где выставлены различные инструменты, банки с краской и от пустоты витрины – много зеркал, и я видел его рядом с собой и попеременно – нас обоих в этих зеркалах. И конечно, он спросил, зачем же освещено, так ворам легче будет украсть… Мы сделали круг, и, когда вновь проходили мимо этой витрины, он сказал: «Все же лучше на свете жить, чем в похоронах лежать…» Я вспомнил и поразился: несколько дней назад я смотрел по телевизору последние известия, и подошел он, привлеченный музыкой. Хоронили кого-то из маршалов: венки, почетный караул, траурные марши… Он как будто и внимания не обратил, а вот – смотри-ка! – все дни держал это в своей головке.
Было воскресенье. За окном – мороз градусов под двадцать пять, а в доме – жарко от солнца из окон. И на блестящем от солнца навощенном паркете Витя, лежа, собирал машину из конструктора. Несколько раз вроде бы за делом заходила и уходила Таня. Мне показалось, она что-то хочет сказать.